Лекция Виктора Шнирельмана: «Национализм и образы прошлого»
- О лекции
- Видео
- Расшифровка лекции
- Вопросы
- О лекторе
Краткое опиcание лекции
Лекцию "Национализм и образы прошлого" прочитал Виктор Шнирельман - лауреат премии «За выдающийся вклад в области истории», доктор исторических наук, главный научный сотрудник Института этнологии и антропологии РАН. Речь шла об общих теоретических подходах к исторической и социальной памяти, и о конкретных примерах из социального опыта современной России, Европы и Америки.
Партнеры
![]() |
![]() |
![]() |
Цитаты
-
«Теперь голос получили те, кто раньше подвергался дискриминации и кого поэтому практически не было слышно. И выяснилось, что у этих групп имелись свои представления как о прошлом, так и о современном мире. На сцене появились альтернативные версии истории, вступившие в активный и очень непростой диалог как друг с другом, так и с общепринятыми представлениями».
-
«Ни один курс истории, сколько бы объемным он ни был, не может вместить всех имеющихся фактов. Тем более этого не может сделать скромный по объему школьный учебник истории. Такой учебник предлагает определенную схему исторического пути, одобренную государством и призванную служить его легитимации».
-
«В зависимости от политического устройства государство может по-разному влиять на выстраивание картины прошлого: через систему всеобщего образования и образовательные стандарты, практики селекции и хранения информации, утверждение и финансирование государственных праздников, организацию особых ритуалов, свержение с пьедестала одних и установление других памятников и создание мемориальных комплексов, государственную поддержку деятельности тех или иных музеев. Государство играет огромную роль в создании того, что Пьер Нора назвал «узлами памяти», т. е. в отборе ключевых событий прошлого, которым «национальная история» придает особый смысл».
-
«Еще Хальбвакс писал о взаимопроникновении разных видов памяти. Разные образы могут сочетаться и мобилизоваться в зависимости от конкретной ситуации (образы Сталина как гонителя веры и как создателя великого государства в представлении некоторых священников). Как человек способен справляться с такого рода противоречиями – это интересное и до сих пор слабо изученное явление».
- «Образы прошлого необычайно многообразны. Они конструируются, интерпретируются, пересматриваются, соперничают друг с другом, служат основой для идентичности и создают образ врага, могут служить как для гегемонистского, так и для антиколониального дискурса. Говоря словами Пьера Бурдье, образ прошлого – это важный символический ресурс, открывающий путь к господству и власти. Он культурно окрашен и предполагает наличие особых стоящих за ним интересов. Эти интересы не всегда осознаются, зато всегда находят эмоциональное выражение».
Видео запись лекции
Расшифровка лекции
Люди мыслят образами. Это – достаточно тривиальное утверждение, но смысл его с особой силой раскрылся в течение последних десятилетий, которые связываются с приходом постмодерна. Почему так произошло? В период модерна в условиях господства империализма, колониализма и расизма основное внимание уделялось образу мира, свойственному доминирующему населению. Взгляды меньшинств тогда мало кого интересовали. Мало того, государственные институты (школа, СМИ и пр.) и общественное мнение даже навязывали им свои собственные образы мира. При этом такие образы мира нередко апеллировали к научному знанию, и то, что от них отклонялось или им противоречило, считалось «ненаучным».
С распадом колониальной системой, с развитием движений за права человека, с падением известных тоталитарных режимов и нарастанием демократизации ситуация коренным образом изменилась. Теперь голос получили те, кто раньше подвергался дискриминации и кого поэтому практически не было слышно. И выяснилось, что у этих групп имелись свои представления как о прошлом, так и о современном мире. На сцене появились альтернативные версии истории, вступившие в активный и очень непростой диалог как друг с другом, так и с общепринятыми представлениями.
О каких группах идет речь? Это – этнические меньшинства, низкостатусные социальные группы (далиты в Индии, баракумин в Японии, мойщики трупов и пр.), женщины, сексуальные меньшинства, религиозные группы, включая религиозные меньшинства (кряшены, мормоны, Свидетели Иеговы и пр.), региональные группы (казаки, поморы), подвергавшиеся ранее гонениям социальные группы (дворяне, священники), а также диссиденты самого разного толка и пр. Сегодня обнаруживается, что и разные поколения могут придерживаться разных образов прошлого. Достаточно ознакомиться с версиями истории, создающимися представителями такого рода групп, чтобы стало ясно, что та единая Истина, о которой трубили или о которой мечтали ведущие представители эпохи модерна, не существует по определению. Вместо нее имеется много разных истин, а правильнее – версий прошлого, которые необходимо учитывать для того, чтобы лучше понимать современность во всех ее проявлениях. При этом выясняется, что для организации памяти важны, прежде всего, три компонента: время, место (пространство) и социальная среда.
Вот почему сегодня вместо понятия «историческая Истина» в науке утверждается понятие «социальной» или «исторической» памяти. Речь идет об очень широком круге общественных и культурных явлений, включающих как объективированную память, так и память в действии. К объективированной овеществленной памяти относятся кинопродукция, художественные произведения (исторические романы и научная фантастика), театральные постановки, живописные полотна, музыка, скульптура, архитектура, а также памятники и памятные доски. Немалую роль играет и топонимика. В поддержании памяти участвует и принятая в данном обществе хронология (христианская, мусульманская, индийская, иудейская, японская и пр.). Мало того, такая память находит отражение в рекламе, марках, всевозможных этикетках, денежных знаках, гербах и даже в моделях одежды или прическах. Определенную роль в поддержании памяти играют исторические ландшафты, а также представления о границах исторических территорий (ментальные карты). Наконец, нельзя забывать и о роли музеев и их экспозиций, дополняющих социальную память новыми ракурсами и интерпретациями. Все это – социальная память, запечатленная в культурных реалиях и объектах, т. е. овеществленная память.
Наряду с этим существует индивидуальная память, связанная либо с собственным опытом, либо с тем, что достается человеку от его ближайших предков: личные воспоминания, письма, фотографии, семейные реликвии и пр. При этом такая память может решительно расходиться с версией прошлого, которая навязывается людям по официальным каналам. Скажем, речь может идти о жертвах репрессий, диссидентах или лицах, по тем или иным причинам неугодных существующей власти или доминирующим общественным настроениям. Важным каналом передачи индивидуальной памяти являются устные воспоминания, тогда как социальная память фиксируется как устной традицией, так и письменными текстами и объективированными образами. С индивидуальной памятью тесно связана память генеалогическая, но у разных народов и разных социальных категорий она имеет разную глубину. Например, тюркам и вайнахам положено помнить семь поколений предков. У знатных людей в разных культурах обычно более длинная и разветвленная генеалогия, чем у простонародья. Ведь в прошлом именно генеалогия помогала обосновывать претензии на власть.
Но есть и другой вид памяти – тот, который проявляется в периодических массовых действиях. Речь идет о ежегодных праздниках, о чествовании юбилеев великих людей и значимых исторических событий, а также о регулярно повторяющихся ритуалах как религиозных, так и светских. Сегодня к этому прибавляются, так называемые, исторические реконструкции прошлых баталий. Все это призвано закрепить в памяти людей определенным образом составленную картину прошлого и четко определить его ключевые моменты. Это обращено ныне не только к непосредственным участникам праздников и ритуалов, а к гораздо более массовой аудитории, получающей сведения о происходящем из средств массовой информации, в особенности, по телевидению или через Интернет. Не случайно говорится, что событие приобретает социальную значимость лишь тогда, когда оно озвучивается СМИ.
Следовательно, образ прошлого не ограничивается историческими текстами, а складывается на основе самых разных источников. В прошлом некоторые историки предлагали различать «образ прошлого» как продукт общественного воображения и «историю» как результат деятельности профессиональных историков. Пьер Нора даже писал о том, что «истинная цель истории – подавить и уничтожить память [о прошлом]». Однако сегодня мы понимаем, что историки тоже являются членами общества и не избавлены от присущих ему стереотипов и предрассудков. И хотя они руководствуются особыми методическими приемами, призванными избегать субъективности, полностью выполнить это требование практически никому не удается. Коллективные образы прошлого, присущие данному обществу, оказывают определенное влияние и на профессиональных историков. Иными словами, представления о прошлом всегда культурно окрашены. Кроме того, они отражают климат эпохи.
В свою очередь образы прошлого, которыми питается общество, так или иначе зависят или находятся под воздействием научно оформленных исторических конструкций, создающихся учеными и положенных в основу учебной литературы. Целью школы является не подготовка специалистов-ученых, а воспитание граждан данного государства, т. е., с одной стороны, лояльных государству, а с другой, чувствующих свою ответственность перед обществом. Ни один курс истории, сколько бы объемным он ни был, не может вместить всех имеющихся фактов. Тем более этого не может сделать скромный по объему школьный учебник истории. Такой учебник предлагает определенную схему исторического пути, одобренную государством и призванную служить его легитимации. Следовательно, авторам такого учебника приходится, во-первых, тщательно отбирать факты, а во-вторых, особым образом их интерпретировать и выстраивать в определенной последовательности и в определенных сочетаниях, чтобы они создавали непротиворечивую картину исторического развития и служили данному государству и обществу. Это в первую очередь относится к «национальной истории», т. е. версии, поддержанной властями и разделяемой доминирующим большинством.
В этом проявляется конструктивистская деятельность государства, заинтересованного в том или ином видении истории, о чем когда-то ясно написал Дж. Оруэлл. В зависимости от политического устройства государство может по-разному влиять на выстраивание картины прошлого: через систему всеобщего образования и образовательные стандарты, практики селекции и хранения информации, утверждение и финансирование государственных праздников, организацию особых ритуалов, свержение с пьедестала одних и установление других памятников и создание мемориальных комплексов, государственную поддержку деятельности тех или иных музеев. Государство играет огромную роль в создании того, что Пьер Нора назвал «узлами памяти», т. е. в отборе ключевых событий прошлого, которым «национальная история» придает особый смысл. Обозначив такое событие, государство делает все, чтобы закрепить его в памяти общественности, причем в нужной государству версии. Это событие входит в школьные учебники истории, освещается СМИ, отражается в произведениях искусства и внедряется в массовые представления с помощью кинопродукции, а также закрепляется в памяти путем организации ежегодных массовых празднеств (примером может служить день 4 ноября, объявленный Днем народного единства).
Таким образом, именно государство заботится о составлении стандартного списка знаковых исторических событий и значимых исторических личностей. Одни из последних объявляются «героями» и память о них подлежит увековечиванию, другие признаются «антигероями» и их имена либо должны быть вымараны из книги памяти, либо, напротив, сохраняются в назидание потомкам в качестве негативного примера. В СССР такой список был выработан во второй половине 1930-х гг. и практически в неизменном виде дожил до распада страны (показательна беседка в Нескучном саду, построенная в честь 800-летия Москвы). Но в новых постсоветских государствах он был подвергнут ревизии, и кое-где этот процесс продолжается до сих пор. При этом иной раз бывшие «антигерои» становятся «героями» и наоборот (образы Богдана Хмельницкого и Мазепы на Украине, Гаппо Баева в Северной Осетии, Столыпина и адмирала Колчака в России). В любом случае речь идет о появлении «священной национальной истории» с ее особыми ритуалами и местами поминовений.
Но иногда наблюдается желание сохранить прежних героев наряду с теми, что пришли им на смену, в результате чего города одновременно украшают памятники заклятым врагам, хотя они и располагаются в разных районах. Например, в Москве появился памятник Александру II притом, что до сих пор сохраняется несколько памятников Ленину. А в Ростове-на-Дону воздвигли памятник императрице Елизавете Петровне, сохранив памятник Кирову.
Парадоксальное почитание памяти общественных деятелей, бывших при жизни заклятыми врагами, является зримой чертой постсоветской действительности. Например, после перенесения праха бывшего городского главы г. Владикавказа, Гаппо Баева, из Германии на кладбище Церкви Рождества во Владикавказе его могила оказалась напротив могилы бывшего первого секретаря Северо-Осетинского обкома ВКП(б) Кубади Кулова, в свое время всячески поносившего его как «фашиста» и «изменника Родины». Теперь бюсты этих когда-то непримиримых противников, позабыв прежние разногласия, тихо взирают друг на друга. Такое «примирение» оказывается возможным только в обстановке утвердившегося национализма, нуждающегося в своих исторических героях, выступавших в защиту «народа», что бы ни понималось под «народом» и «его интересами». В таком контексте разное видение историческими деятелями этих «интересов» и их выступления по разные стороны баррикад оказываются далеко не самым главным фактором. Наиболее ценным в их духовном наследии и деятельности признается преданность Родине и «народу» и готовность отдать за них свою жизнь. Иными словами, восприятие таких героев окрашено скорее эмоциями, чем рациональными оценками.
Таким образом, одновременно могут сосуществовать или конкурировать несколько видов социальной памяти. Основоположник этого направления исследований, французский социолог Морис Хальбвакс, выделял два вида исторической памяти – во-первых, личный багаж воспоминаний и, во-вторых, коллективную память, разделяемую членами группы. Однако сегодня мы видим, что таких видов может быть много больше (это понимал и Хальбвакс, хотя детально не анализировал). Например, член какого-либо меньшинства является носителем памяти, свойственной его группе (этнической, религиозной и пр.). Но в то же время под влиянием мощной индоктринации, идущей со стороны как государства (школа, СМИ и пр.), так и доминирующего большинства, он не свободен и от этого вида памяти. Мало того, так как современный человек может одновременно быть членом нескольких разных групп, то он способен быть носителем сразу нескольких видов памяти. Хотя они могут противоречить друг другу, это вовсе не означает, что в таком случае человек обязательно отвергает один образ прошлого и строго придерживается другого. Еще Хальбвакс писал о взаимопроникновении разных видов памяти. Разные образы могут сочетаться и мобилизоваться в зависимости от конкретной ситуации (образы Сталина как гонителя веры и как создателя великого государства в представлении некоторых священников). Как человек способен справляться с такого рода противоречиями – это интересное и до сих пор слабо изученное явление.
Первоначально Хальбвакс оперировал понятием «коллективной памяти», однако позднее специалисты заменили это на «социальную», «культурную», «историческую» и иные виды памяти. Это вызывалось тем, что понятие «коллективной памяти» имеет нежелательные коннотации, предполагая, что общество представляет собой хорошо интегрированный спайный коллектив. Однако это не так. Правильнее говорить о том, что, разделяя определенные свойственные обществу представления о прошлом, индивид может понимать их по-своему и давать им свои интерпретации. Ведь он может быть членом одновременно нескольких групп, т. е. нескольких «коллективов», и соответственно его память находится под воздействием разных «субкультур». Иными словами, в транслируемых им образах, безусловно, связанных с окружающей социальной средой, так или иначе сказывается его индивидуальность, и результат этих сложных взаимодействий содержится в понятии «социальной памяти».
Однако, как отмечал тот же Хальбвакс, индивидуальная память нагружена личными воспоминаниями, принадлежащими самому индивиду. По его словам, «индивидуальная память опирается не на выученную, а на прожитую историю». Социальная же память содержит символические образы, принадлежащие уже не лично индивиду, а группе. Их индивид не столько вспоминает, сколько представляет. При этом прошлое, пережитое лично, в гораздо большей степени окрашено эмоциями, чем заученное прошлое. Мало того, как показывают исследования, воспоминания юности лучше запечатлеваются в памяти, чем более поздние события. Далее, во многих обществах, в том числе традиционных, различают недавнее и отдаленное прошлое: о первом индивид знает из собственного опыта или со слов ближайших родственников, наблюдателей событий, а о втором говорят сказания и мифы, и индивид имеет о таких событиях лишь стереотипизированные представления.
Правда, определение, данное Хальбваксом, не совсем точно. Ведь если индивид познакомился с такими образами давно – в школе, при чтении художественной литературы, из СМИ и т. д., то и здесь речь идет о воспоминаниях, хотя они, разумеется, не относятся к его личному опыту, ибо он не был непосредственным участником исторических событий. В данном случае его информация о прошлом происходит из внешних для него источников, и в таком случае от него самого зависит, чему верить, а что подвергать сомнению или вовсе отвергать. Так, если авторитарное государство придает большое значение индоктринации посредством СМИ, то общество воспринимает эту информацию по-разному: некоторые люди ей доверяют, другие ставят под сомнение, третьи вовсе отвергают.
Почему индивид это делает и как это происходит? Отвечая на этот вопрос, мы также не должны ограничиваться каким-либо одним фактором. Ведь, во-первых, знания, усвоенные в детстве, нередко оказывают глубокое влияние на индивида и затрудняют восприятие новой информации, в особенности той, которая расходится с такими знаниями. Во-вторых, в ряде случаев позицию индивида определяет история семьи: например, происходит ли он из семьи репрессированных или из семьи карателей, из семьи рабочих или из семьи фабрикантов. Ведь нередко, хотя и далеко не всегда, индивид склонен искать оправдания действиям своих предков. В-третьих, большую роль играет групповая принадлежность, и многие склонны проявлять конформизм и отдавать приоритет той версии прошлого, которой придерживается их группа (этническая, религиозная, региональная и пр.). Здесь играет роль фактор, родственный психологии толпы: ведь, поддаваясь эмоциям толпы, человек ведет себя иначе и нередко поддерживает весьма сомнительные идеи или совершает сомнительные поступки, чего он не позволил бы себе, выступая автономной единицей. Аналогичным образом, находясь среди членов своей группы, человек может некритически разделять их общее представление о прошлом, которое он способен поставить под сомнение, оставаясь наедине с собой. В то же время следует учитывать, что представления, разделяемые группой, играют принципиально важную роль в формировании и поддержании идентичности. В этом смысле позиция индивида может оказаться инструментальной, будучи основанной на тех или иных интересах, а может быть эмоциональной, связанной с групповой лояльностью.
В свое время Хальбвакс резко противопоставлял социальную память истории. Для него социальная память, связанная с группой, отличалась акцентом на преемственности и даже неизменности, отсутствии внутренних границ и внимании к стабильным периодам. В свою очередь историю он связывал с определенной универсализацией, упором на резкие изменения, страстью к введению границ между эпохами. Социальная память ассоциировалась им с устной историей и воспоминаниями, а история – с письменными текстами. Социальная память функционировала, пока жила группа, и исчезала с ее уходом с исторической сцены. А история, относящаяся ко всему обществу, не зависела от судьбы отдельных групп. Однако сегодня такой подход уже нельзя признать удовлетворительным и приходится корректировать. Ведь в мире всеобщей грамотности и высокого престижа науки отдельные группы конструируют свою историю, не только опираясь на устную или партикулярную память, но и обращаясь к самым разным, прежде всего, письменным источникам. При этом в борьбе за престиж и политические права они всеми силами пытаются углубить свое прошлое, что и заставляет их выходить далеко за пределы устной истории.
Ученик Эмиля Дюркгейма, Хальбвакс развивал свои идеи в 1920-30-е гг., когда все это было не очень актуально и у него не имелось единомышленников и последователей. Иными словами, как иной раз бывает, ученый намного опередил свое время. Изучение «социальной памяти» получило легитимность и стало востребованным направлением исследований, начиная с 1970-1980-х гг., когда, как я уже отмечал, в ходе демократизации в полную силу заговорили те группы, которые ранее не допускались к трибуне. При этом, как и во времена Хальбвакса (и не без влияния его подходов), наибольший интерес изучение социальной памяти получило во Франции среди историков, работавших в русле «Школы Анналов» (Марк Ферро, Пьер Нора). Пьер Нора ставит это в связь с ураганом индустриализации, который практически смел со своего пути французскую деревню. Нечто подобное наблюдалось в те же годы и в СССР, но там тон задавали не историки, а писатели-деревенщики. Тогда писатель В. Чивилихин своим романом «Память» разбудил интерес общества к поиску своих предков. Хронология этих двух потоков совпадала едва ли не до года. Ведь 1980 год, когда советская общественность зачитывалась романом «Память», во Франции был объявлен «Годом Наследия».
Однако если во Франции резкие изменения трактовок недавнего прошлого наступили в 1970-е гг. сразу же после смерти генерала де Голля, то в СССР их время пришло лишь в эпоху перестройки. Но зато, если во Франции ревизии подвергся главным образом новейший период истории, то в СССР, а затем и в России начался пересмотр всей истории целиком. И в течение последних 20-25 лет не спадает волна альтернативной истории, в написании которой участвуют главным образом неспециалисты (писатели, поэты, специалисты в иных областях науки – философы, физики, математики, экономисты, геологи и пр.). Это поветрие захватывает и некоторую часть специалистов, прежде всего, в национальных республиках.
Пьер Нора пишет о том, как в 1970-1980-х гг. во Франции расцвел «культ наследия» и большим спросом начала пользоваться идея «национальной памяти». Это тоже находит аналогию в СССР его последних десятилетий. Но Нора пишет и о другом – о небывалом «ускорении истории», приводящем к болезненному разрыву с прежней традицией. Теряется связь с прошлым, которую теперь можно восстановить лишь путем обращения к историческим документам. И это приводит к размыванию того барьера, который ученые прежде пытались установить между «образом прошлого» и «историей», и той границы, которую Хальбвакс воздвигал между «социальной памятью» и «историей». Теперь даже профессиональные историки начинают конструировать длительные линии преемственности там, где на деле наблюдались резкие разрывы постепенности. За этим стоит потребность в обосновании «идентичности», в немалой степени опирающейся на образ прошлого. Как пишет Нора, «память … превращается в модное имя для того, что прежде называли просто историей». Теперь то, что Хальбвакс описывал как свойство индивида, стало важной особенностью группы, остро нуждающейся в доказательстве или подтверждении своей особой идентичности. В 1970-1980-е гг. во Франции, по словам Пьера Нора, произошел революционный переход от «исторического самосознания к социальному». А в СССР в те же годы совершался аналогичный переход к сознанию этническому или этносоциальному. Именно тогда отмечался всплеск общественного интереса к этнической истории, исторической географии и этногенезу. Во Франции в этом заключался отказ от «общенациональной модели» в пользу региональной, а в СССР речь шла о сопротивлении этнических групп «советской модели» строительства «новой исторической общности».
Ведь, выковывая альтернативные версии прошлого, противопоставленные гегемонии официально признанной истории большинства, такая память становится мощным орудием деколонизации или отмщения. По словам Марка Ферро, она имеет функцию «врачевания». В производстве такой памяти велика роль энтузиастов-дилетантов, хотя, наряду с ними, в этом участвуют и «национальные историки». Иными словами, сегодня историк потерял монополию на «историческое суждение» и должен выдерживать конкуренцию с массой любителей.
Сегодня у многих господствует убеждение в том, что всплеск альтернативной истории является спецификой лишь нашей страны и что это происходило только в течение последних 20-25 лет. Между тем, оба эти утверждения неверны. Выше уже упоминалось о том, что образ прошлого тесно связан с поиском основ идентичности, причем кризис идентичности, так или иначе связанный с исторической травмой, нередко встречается в современном мире. Он не чужд и современным развитым государствам. Например, в Германии он является производным от комплекса вины, которую ощущают нынешние поколения за нацистское прошлое своих предков. Во Франции это – комплекс вины, связанный с массовым коллаборационизмом эпохи Виши, а также с отпадением Алжира, что заставило французов поставить под сомнение имперское наследие. В США это – комплекс вины, возникший вследствие резкого изменения общественного климата после эпохи борьбы за гражданские права, когда молодые поколения осудили расистское прошлое своей страны.
В таких условиях возникает потребность переоценки и пересмотра своей истории. Ведь отвержение прежних ценностей влечет развенчание былых героев и разочарование в том, что ранее считалось славными страницами истории. Иными словами, в новых условиях старый миф теряет свое оправдание и подвергается сомнению. На смену ему приходит новый, расставляющий совершенно иные акценты и кардинально меняющий образ прошлого.
В этом контексте термин «миф» имеет особое значение. В бытовых представлениях миф отождествляется со сказкой, выдумкой, фантазией, мало соответствующих реальности. Однако в современном научном понимании миф вовсе не обязательно полностью связывается с ложным образом. Речь идет о внесении некоторого порядка в хаотичное скопление исторических фактов. Факты отбираются и интерпретируются таким образом, чтобы создалась непротиворечивая картина исторического процесса, основанная на определенной логике. При этом одни факты игнорируются, а другие интерпретируются так, что одним из них придается особое значение по сравнению с другими. Благодаря такого рода процедурам, возможно одновременное существование двух или нескольких версий истории. В этом нетрудно убедиться, ознакомившись с учебниками по истории России, написанными с либеральных и консервативных позиций. По сути, сама «национальная история» является мифом, или, как иногда говорят, «большим нарративом», обслуживающим интересы правящей верхушки или доминирующего большинства.
С этой точки зрения, немаловажным представляется и содержание важнейших понятий, в данном случае – понятия «нация». Ведь в XVII-XVIII вв. под «нацией» понимались лишь «благородные сословия», «знать», тогда как после Великой Французской революции «нация» стала отождествляться со всеми полноправными гражданами государства. Что за этим стояло? Принадлежность к нации определялась обладанием политическими правами, т. е. правом участвовать в политическом процессе и быть причастным к политическим решениям. При абсолютистских режимах простой народ был такого права лишен, и поэтому места в «нации» ему не находилось. И лишь Французская революция кардинально изменила эту ситуацию. Соответственно изменился и образ прошлого. Если до этой революции творцом истории, под которой понимался политический процесс, представлялась исключительно знать, то после революции ее место заступил «народ», получивший с тех пор почетное место творца истории.
Однако, в разных традициях и «народ» понимался по-разному. Если во Франции сюда включались все французы, т. е. все граждане французского государства, то в Советской России «народ» ассоциировался с рабочими и крестьянами, тогда как знать и священники оттуда исключались. Иначе обстоит дело в Германии, где немцы издавна представляли себя в виде спайного этнокультурного тела. Это возникло исторически, ибо образ культурного единства сложился в германских землях до того, как те были объединены в рамках единого государства. Вот почему там создалась благоприятная обстановка для отождествления культурного единства с «расой». Поэтому расизм в Германии фактически слился с этническим национализмом, и его главными сторонниками выступали как консерваторы, так и либералы, выходцы из среднего класса. Как отмечала Ханна Арендт, им льстила идея «врожденного благородства», содержащая в себе понятие о «природных привилегиях», которому было имманентно присуще биологическое измерение. А к концу XX в. к этому прибавилось опасение утраты своей «чистоты», что и способствовало росту ксенофобии в отношении иностранцев, прежде всего, гастарбайтеров.
Соответственно выстраивался и образ прошлого. Во Франции «национальная история» охватывала всех граждан, наделенных политическими правами. В СССР творцом истории представлялись лишь «трудящиеся массы». А в Германии главным героем истории выступал «немецкий народ» как этническая или этно-расовая общность. Иными словами, во Франции «национальная история» имела инклюзивный характер, а в СССР и Германии – эксклюзивный, хотя и на разных основаниях – классовом в СССР и этно-расовом – в Германии. Следовательно, исторический нарратив формируется в зависимости от группового самосознания и находится в прямой связи с «политикой идентичности».
Вот ряд конкретных примеров того, каким может быть образ прошлого и как он пересматривается. Вплоть до недавнего времени война за независимость представлялась в США как противоборство двух сил – колонистов и британских колониальных войск. И лишь сравнительно недавно американские историки установили, что едва ли не половина колонистов воевали тогда на стороне Великобритании. Во Франции в эпоху генерала де Голля период Второй мировой войны героизировался и рисовался борьбой французской освободительной армии против нацистских оккупантов. И только после смерти де Голля историки и общественные деятели Франции начали анализировать другую сторону войны - коллаборационизм, охватывавший не только власти и чиновников Вишистского государства, но и изрядную часть французского общества. Наконец, до сих пор отдельные авторы изображают войну в Чечне 1994-1996 гг. как «российско-чеченскую», где чеченская сторона ассоциируется с «национально-освободительной борьбой чеченского народа». Между тем, такая подача материала игнорирует тот факт, что немало равнинных чеченцев выступали тогда на стороне российской власти, что позволяет говорить о гражданской войне, в которой отразились различные интересы отдельных сегментов чеченского общества.
О чем говорят все эти факты? Во-первых, о том, что сдвиг общественных настроений ведет к переоценке прошлого и история время от времени подвергается пересмотру и переписывается. В СССР это происходило неоднократно – вначале в первые годы советской власти, когда место «дворянской» и «буржуазной» историографии заступила освободительная и антиколониальная версия отечественной истории, а затем, начиная со второй половины 1930-х гг., когда конституционное утверждение СССР как этнической федерации создало потребность в «национальных историях», ставивших на первое место этнический фактор.
Во-вторых, как когда-то справедливо отметил К. Маркс, история пишется победителями. Поэтому официальная версия истории уделяет основное внимание тем, от чьего лица осуществляется власть. В демократическом государстве речь идет о доминирующем населении; при авторитарном или тоталитарном режиме история контролируется теми, кто находится у власти, и ставит на первый план тех, с кем власть себя ассоциирует; а при этнократическом режиме история пишется от лица привилегированного этноса независимо от того, составляет ли он демографическое большинство или меньшинство. В таких условиях всегда есть те, кто выпадает из доминирующей версии истории. Это – диссиденты и разного рода меньшинства, испытывающие то или иное давление или ту или иную дискриминацию.
В-третьих, версия истории сплошь и рядом отражает групповые или личные интересы. В этом смысле, словами Пьера Бурдье, она служит могущественным орудием борьбы за власть с помощью опоры на символические ресурсы, которые и представлены образами прошлого. Поэтому создатели версии истории делают упор на славных страницах прошлого и вспоминают героев, которыми группа может гордиться и которые позволяют ей претендовать на власть. При этом такая версия основывается на оценках, соответствующих климату эпохи или моральному состоянию доминирующего общества. Например, в эпоху колониализма и расизма в американской истории господствовала фигура белого ковбоя, завоевателя обширных пространств и героического победителя «индейцев-варваров», якобы неспособных к цивилизованному образу жизни. Но в эпоху борьбы за гражданские права общественное мнение в США резко изменилось, и сегодня многие американцы испытывают стыд за деяния своих предков-колонистов. Мало того, сравнительно недавно американские историки обнаружили, что среди ковбоев, завоевывавших земли Среднего Запада, было немало чернокожих, и образ истории резко изменился.
В России до сих пор воспеваются деяния русских первопроходцев, открывших путь к освоению Сибири и Дальнего Востока. Однако о темной стороне этого освоения сегодня мало кто отваживается говорить. В 1996 г. даже устраивались торжества по поводу 300-летия присоединения Камчатки, и в связи с этим добрым словом поминался атаман Атласов, устроивший там кровавую бойню, отчего местное население значительно поредело.
В-четвертых, нетрудно заметить, что конструирование образов прошлого непременно включают амнезию. Ведь определенные моменты прошлого сознательно игнорируются и «забываются». Однако, они «забываются» не навечно. С новым изменением обстановки «забытое» может пережить второе рождение и приобрести большое значение для новых поколений. Сегодня это происходит в России с религиозным фактором. В годы государственного атеизма церковь как исторический фактор была полностью вычеркнута из истории и роль религиозного фактора в истории и культуре игнорировалась. Зато ныне даже школьные учебники в обязательном порядке обязаны подчеркивать роль церкви в истории России.
Амнезия в особенности связана с травмой. Подобно тому, как немцы долгое время не хотели вспоминать об эпохе нацизма, сегодня в странах Восточной Европы отрицают участие своих соотечественников в преследовании и истреблении евреев. Но социальная память может двояко реагировать на травму – с одной стороны, с помощью амнезии (люди стремятся не вспоминать об ужасной катастрофе. Так поступали евреи до середины 1950-х гг. и советские армяне до 1965 г.), а с другой, - напротив, путем культивации памяти, ибо ореол мученичества требует определенной социальной компенсации (проблемы махаджирства и депортированных народов).
В-пятых, в период обострения межэтнических и межнациональных отношений противоположная сторона нередко рисуется вековым врагом и подвергается процедуре демонизации. Это делается разными способами. Например, можно игнорировать исторические периоды хороших взаимоотношений, и тогда образ конфронтации приобретает вневременной характер. Так, в 1990-х гг. было популярно говорить о 400-летней непрерывной конфронтации между чеченцами и Россией. А в Гватемале говорят о 200-летней конфронтации индейцев-майя с пришельцами. Одно время в еврейской традиции было принято представлять последнее тысячелетие эпохой бесконечного антисемитизма. Но в течение последних 20 лет специалисты отходят от этого однобокого подхода и делают акцент на тех исторических периодах или ситуациях, когда евреи тесно общались с окружающим населением и даже успешно интегрировались в местные общества. Сегодня такая концепция принята даже в некоторых музеях – в Музее диаспоры в Тель-Авиве и Музее еврейской истории в Нью-Йорке.
Другой прием демонизации – это обвинение врага в ужасных злодеяниях против соотечественников или соплеменников. При этом такое обвинение иной раз основывается на отдельных исключительных случаях, причем аналогичные или похожие злодеяния со стороны своих собственных соплеменников тщательно замалчиваются (сербы и хорваты на Балканах, армяне и азербайджанцы, осетины и ингуши).
Как уже отмечалось выше, этническая группа выстраивает свой собственный образ истории, стремясь обеспечить себе достойное место в символическом пространстве. В СССР эта тенденция получала поддержку со стороны власти, ибо этнофедерация нуждалась в устойчивых образах отдельных этносов. Действительно, национальные республики искали себе оправдание в историко-культурной специфике, и каждый признанный государством этнос должен был демонстрировать свою самобытность, связанную с языком, культурой и историей. Вот откуда тот интерес к этнической истории и этногенезу, который был так характерен для советской науки и передался науке российской. При этом создавался нарратив, обладавший всеми чертами мифа. Мало того, в зависимости от колебаний советской внутренней и внешней политики этот миф мог неоднократно пересматриваться в самих своих основах.
Благодаря многолетним этногенетическим исследованиям надежно установлено, что любая современная этническая группа складывалась из весьма различных компонентов. Иными словами, у нее имелось несколько различных предков (языковых, культурных, биологических). Это открывает возможность для выбора предков, который определяется уже не любознательностью, а решением насущных политических задач. А, так как в разные исторические периоды перед обществом стоят разные задачи и местные политики решают их по-разному, то проблема выбора предков часто становится политически актуальным делом. Поэтому нередко историки вынуждены выбирать из широкого набора именно тех предков и придавать им тот образ, которые требуются властям. В этом случае мы имеем дело с созданием мифа, опирающегося на современные научные технологии. Этот процесс с легкостью выявляется при изучении особенностей поиска предков своих народов, которым занимались советские интеллектуалы в XX веке и которым продолжают заниматься их наследники в постсоветское время.
Достаточно сказать, что, например, азербайджанцы в течение XX века пять раз сменили образ своих предков. Так, в недолгий период существования Азербайджанской республики и затем в эмиграции азербайджанские националисты связывали своих предков со средневековыми тюрками-завоевателями, создававшими империи и распространявшими тюркский язык. Напротив, в СССР в период борьбы за интернационализм и дружбу народов на рубеже 1920-1930-х гг. выковывалась версия, согласно которой азербайджанцы и армяне имели общие кавказские корни и исключительно местных предков. Затем в конце 1930-х гг. была выдвинута версия, по которой азербайджанцы якобы происходили от мидян. Сперва это было призвано обнаружить у них индоевропейские корни и сделать их родственниками армян. В 1940-х гг. эта концепция получила новое наполнение и была призвана легитимировать советские претензии на земли Иранского Азербайджана. В последние советские десятилетия официальная версия этногенеза связывала предков азербайджанцев с Кавказской Албанией, что должно было сделать азербайджанцев подлинно коренным автохтонным народом и закрепить их права на Нагорный Карабах, расположенный на бывших землях Кавказской Албании. Но уже тогда с этой версией начала конкурировать пантюркистская версия, не только возвращавшая азербайджанцам их тюркских предков, но тюркизировавшая древнее население Азербайджана и соседних районов Среднего Востока. Эта версия получила официальное признание в постсоветском Азербайджане. Она объединяет язык с идеей автохтонности и оптимально соответствует претензии доминирующего большинства на власть в республике.
И такую «борьбу за предков» можно обнаружить практически у любого этноса бывшего СССР. Мало того, иной раз можно встретить даже две конкурирующие между собой версии этнического происхождения (как албанскую и тюркскую в Азербайджане). Например, у татар Поволжья в течение последних двадцати лет шла борьба между, так называемыми, «татаристами» и «булгаристами». Первые подчеркивали непреходящее значение кыпчакских предков, связанных с Золотой Ордой, тогда как для вторых предки ассоциировались с населением Волжской Булгарии, оказавшей сопротивление монгольскому завоеванию и подвергшейся тогда разгрому, а затем включенной в состав Золотой Орды. Примечательно, что за обеими версиями стояли разные интересы и разные представления о татарской общности и ее границах. Если «булгаристы» делали акцент на автохтонности и более всего заботились о легитимности Республики Татарстан в ее нынешних границах, то для «татаристов» важно было объединить всех татар, живущих на территории России, привить им выраженное этническое самосознание и уберечь от ассимиляции. Поэтому-то в отличие от «булгаристов» они подчеркивали значимость для татар былой территории Золотой Орды. Страсти настолько накалились, что произошло разделение единого научного Института: в 1996 г. часть его стала отдельным Институтом истории АН РТ, а другая часть – Институтом языка, литературы и искусства АН РТ.
Помимо этничности, большую роль в конструировании исторического партикуляризма играет регионализм. Например, как казаки, так и поморы создают сегодня свои собственные версии прошлого, отказываясь от русской идентичности и претендуя на особый этнический статус. Казакам это нужно для того, чтобы легитимизировать свои права на местную территорию и вернуть себе былую земельную собственность вместе с сословными привилегиями. А поморы хотят получить статус «малочисленного коренного народа», ожидая от этого соответствующих экономических привилегий. Однако это – крайние случаи. Многие русские регионы России конструируют особые версии истории, не отказываясь от русскости, но пытаясь добиться особого престижа для получения дополнительных финансовых вливаний из центра и надеясь на прилив туристов.
Изучение партикулярных версий прошлого показывает, что, расставляя акценты иначе, чем это делает «национальная история», они могут игнорировать события общенационального значения, но зато придают важность тому, что в «национальной истории» теряется. Например, чернокожие американцы и американские индейцы в гораздо большей степени, чем белые американцы, связывают свои семейные истории с историей расы или племени. Так, среди чернокожих оказалось в семь раз больше, чем среди белых, тех, кто придавали основополагающее значение фактам своей этно-расовой истории. А среди индейцев-сиу таковых оказалось даже в десять раз больше. В свою очередь, если белые американцы в числе главных исторических событий недавнего прошлого называли Вторую мировую войну, войну во Вьетнаме и убийство президента Дж. Кеннеди, то для чернокожих гораздо важнее оказывались движение за гражданские права и период рабства, а для индейцев-сиу – образование резерваций и столкновения с белыми. В Англии дети иммигрантов из стран Азии и Африки также испытывают интерес к истории и культуре стран своего происхождения, и история пользуется у них гораздо большей популярностью, чем у коренных британцев. В этот список можно включить и различных представителей нерусских этносов России, для которых факты своего коллективного прошлого представляются нередко более важными, чем факты общефедеральной истории. На совещании историков в Улан-Удэ в 2008 г. некоторые местные работники просвещения задавали вопрос о том, нужно ли бурятам знать о древней истории славян и Киевской Руси. Как показывают специалисты, это явление свойственно и крестьянской памяти, которая иной раз хорошо запечатлевает локальные события в ущерб событиям общенационального значения. Например, как-то французский историк обнаружил, что крестьяне, жившие в глубинке, вовсе не заметили Великой Французской революции.
Наконец, конкурирующие образы прошлого могут давать одним и тем же историческим событиям диаметрально противоположные оценки, связанные с жизненно важными групповыми интересами. В Южной Америке доминирующее большинство видит в войне за независимость начало своего освобождения и основу местных национальных государств, а местные индейцы, напротив, связывают ту эпоху с утратой независимости и потерей земель. Для израильтян 1948 год ассоциируется с созданием своей национальной государственности, а палестинцы помнят о нем как о национальной катастрофе. Католики и протестанты в Северной Ирландии излагают основные события истории едва ли не диаметрально противоположным образом, и это характерно для конфликтных ситуаций.
Сказанного достаточно, чтобы понять, что образы прошлого необычайно многообразны. Они конструируются, интерпретируются, пересматриваются, соперничают друг с другом, служат основой для идентичности и создают образ врага, могут служить как для гегемонистского, так и для антиколониального дискурса. Говоря словами Пьера Бурдье, образ прошлого – это важный символический ресурс, открывающий путь к господству и власти. Он культурно окрашен и предполагает наличие особых стоящих за ним интересов. Эти интересы не всегда осознаются, зато всегда находят эмоциональное выражение.
Вопросы
Боганцева Ирина. Скажите, пожалуйста, Вы говорили о том, что существуют определённые техники, связанные с забыванием или таким осмыслением прошлого, которые помогают нации пережить травму. Например, нацистское прошлое в Германии. На мой взгляд, может быть, я преувеличиваю, такие травмы, которые получила или нанесла сама себе (это ещё страшнее) русская нация в ХХ веке — я и не знаю, с чем это сравнить. Это не одно явление, а целая цепь ужасных, трагических событий. Вопрос такой: как Вы думаете, то, что называют сейчас русским национализмом, может быть, это такая реакция на травму, такая попытка пережить или отгородиться от того, что случилось? В этом смысле (я не отношу себя к националистам, но мне хочется понять данное явление тоже), может быть, в этом есть что-то положительное тоже? Если немцы не пытались выжить в условиях тотальной вины, то они тоже как нация были бы ослаблены; как это ни ужасно звучит, но эти события нация должна каким-то образом преодолеть, забыть, пройти. Вопрос именно о русском национализме.
Тадаев Руслан. Вы говорили о том, что история является очень важным фактором построения мифа, и национальная история является, по сути, мифом. Я правильно понимаю, что исторической науки не существует и нет такого объективизма, который наука история провозглашает выше всего? Является ли история государств тоже мифом?
Теперь: когда историки изучают чужую историю, далёкую от них, им как-то легче уйти от фактора эмоций, там они чаще проявляют больше объективности, чем когда они изучают историю своего народа. Так что тут есть нюансы, тут не всё так просто. История как наука сохраняет своё значение, но то, о чём я сегодня говорил, и вывод, который можно из этого сделать: надо критически воспринимать реалии, критически воспринимать информацию, которую вы получаете в том числе и от историков. Это сложно, но так устроена жизнь человека.
Шнирельман: Вопросы не такие уж маленькие, очень сложные вопросы и серьёзные. По исследованиям, которые проводили психологи, связанным с детством, где-то в 5-6 лет люди начинают разделять себя и чужих, появляется представление о групповой идентичности, но потом оно уже складывается в 12-14 лет гораздо более чёткое. Это, конечно, момент социализации. Что касается первого Вашего вопроса, тут очень многое зависит и от самого человека, и от ситуации, в которой он оказывается, потому что в спокойной ситуации человеку легче проявлять свою индивидуальность и выковывать своё индивидуальное отношение к окружающей обстановке, а в ситуации жёсткой этнической конфронтации огромную роль играет групповой фактор. Поэтому тут, я повторяю, очень многое зависит от ситуации. От опыта человека, от его знаний — скажем, у человек, который всю жизнь жил в гомогенной культурной среде, будут создаваться одни образы; у человека, который жил в обстановке полиэтничности, который с детства общался с другими, будут складываться совсем другие отношения и другие образы. Так что вот этот опыт очень важный и очень ценный, он играет огромную роль в выстраивании вообще мировоззренческих основ и в том числе в конструировании прошлого, конечно.
Я недавно познакомился с теорией о том, что культурные архетипы вообще играют в коллективном подсознательном отрицательную роль. В связи с этим вопрос: как противостоять вот такой инфекционной вспышке национального? Потому что исторические концепции не доминируют, здесь вспышки происходят даже на биологической основе и на основе межнациональной вражды и национального эгоизма. И второй вопрос, может быть, не такой большой: феномен отношения в России к Наполеону, который почти завоевал Россию?
Шнирельман: Сегодня речь шла о социальной памяти, прежде всего — об историческом прошлом, о том, как оно выстраивается, какую роль оно играет. То, о чём Вы говорите, согласитесь, это совсем другие факторы. Об этом я мог бы прочесть особую лекцию, потому что это совсем не простые вопросы. Я мог бы с Вами поспорить: о биологическом речь не идёт, хотя есть представление в обществе, что биологический фактор якобы играет большую роль. Но, уверяю Вас, серьёзные научные исследования это опровергают. Что касается архетипов: архетипы — это то, о чём писал Карл Юнг. Писал интересно, завлекательно, поэтому когда его книги в переводе стали к нам поступать лет двадцать назад, все за него схватились. Но сама идея не бесспорная. Архетипы тоже конструируются. Это имеет отношение к исторической памяти: они тоже меняются. Считается, что архетипы — это нечто фундаментальное, что лежит в основах нашего мировоззрения и на подкорку даже оказывает влияние. На самом деле, всё не так однозначно и не так просто. Повторяю: они тоже конструируются, иной раз даже навязываются. Если мы посмотрим в развитии на общество на протяжении довольно значительных промежутков времени, мы увидим (это я упоминал сегодня уже), что нет какой-то животной вражды, какой-то бесконечной конфронтации, в которой существуют соседние этнические группы. В какие-то периоды между ними может начаться вражда, дело доходит до войн, кровопролития, страшной жестокости, и потом выйти из этой ситуации очень сложно. Иногда удаётся решить, иногда десятилетиями, как вы знаете, вопросы не решаются. Но не решаются не потому, что существует какая-то животная вражда на биологическом уровне. Не решаются по политическим причинам, потому что возникают политические интересы, связанные, прежде всего, с территорией, с землёй, с экономикой, с политикой. Их очень сложно преодолеть, особенно если они начинают легитимизироваться тем самым национальным мифом, тем самым представлением о прошлом, которые навязываются людям. Я вам приведу один очень интересный пример, который меня поразил. В Нижнем Новгороде я был лет шесть назад. Иду, смотрю, что на заборах написано — всякие надписи, всякие рекламки. И вот смотрю — на столбе листовка висит, подписанная местными коммунистами, и написано: призыв к народу «встать грудью против НАТО — нашего вековечного врага». «Вековечного врага» мне понравилось, хотя когда НАТО образовалось, да? Вот как сам язык создаёт образ, понимаете? И не только язык создаёт образ. Вот эти конструкции, научные технологии, которые можно применить — это, кстати, политтехнологи сегодня очень успешно используют. Можно навязать людям совершенно определённое мировоззрение. А людям, которые живут в мифе, очень трудно выйти за границы этого мифа. Когда этим людям начинаешь показывать, что возможны варианты, возможно, всё не так, как вы думаете, они не воспринимают, потому что у них уже сложилось представление жёсткое, и с ними поэтому очень трудно вести диалог и дискуссии. Вот это специфика мифа, вот поэтому я сегодня вам и пытался рассказать о национальном мифе и о том, какую роль играют образы прошлого.
Здравствуйте, меня зовут Олег, я студент Центра социальной антропологии РГГУ. У меня к Вам такой вопрос: не могли бы Вы прокомментировать перспективы использования националистической идеологии для целей модернизации и отношение к этому российского научного сообщества? Паин, например, говорит об этом, и Александр Верховский говорил о том, что такие перспективы в принципе возможны, хотя в современных российских условия маловероятны.
Шнирельман: Вопрос хороший, хотя он не по теме лекции. Проблема в том, что бывают разные национализмы. Некоторые национализмы, скажем, национализмы, которые возникают на основе антиколониальной борьбы, как правило, модернизационные, потому что люди, победившие в такой борьбе, получившие свою государственность, люди, покончившие с долгим периодом дискриминации, в них раскрываются возможности. Если Вы хорошо ознакомитесь с тем всплеском интеллектуальной и культурной энергии, который происходил в 20е годы в нашей стране, Вы увидите, как много нового было тогда предложено (не говорю «создано», потому что многие идеи так и остались идеями, им не дали воплотиться в жизнь). Я потом с удивлением обнаружил, что на Западе к этим идеям обратились в 60-70ее годы, и они там заработали. Сейчас принято ругать Октябрьскую революцию или вообще революцию 1917 года, но революция, упразднившая сословия, предоставившая очень многим возможности, которых они раньше не имели, действительно разбудила в людях творческую энергию. В этом смысле в такой ситуации национализм действительно может сыграть роль модернизационной силы.
Но бывает и другой национализм, который больше связан с консерватизмом. От консерватизма вряд ли можно ожидать каких-то модернизационных подвижек. К сожалению, у нас сегодня консерватизм популярен как идеология, даже правящая партия приняла программу консерватизма. Поэтому пока русский национализм не проявил стремления к какому-то инновационному рывку, потому что он сейчас (повторяю, я говорю о радикальном национализме, и Верховский пишет о радикальном национализме, и Паин в основном имеет его в виду) больше занят поисками врагов, чем какими-то модернизационными проектами. Достаточно ознакомиться с программами, с манифестами, с идеологией современного русского радикального национализма. Вы там не найдёте какой-то захватывающей модернизационной идеи. Там одна из главных идей — установить русское государство, русское в этническом смысле, то есть заняться просто-напросто чисткой. Как очень многие национализмы, он обращается к идее, что когда сами русские люди останутся друг с другом, когда все позиции будут заняты только русскими, то тогда и наступит счастье и благоденствие. Думаю, что он очень сильно заблуждается: на этот путь становились многие другие национализмы, и этот путь ведёт только в тупик. Пока не видно какого-то позитива, который может родиться на почве вот такого национализма.
Добрый вечер, Степан Шахназаров. Скажите, пожалуйста (к вопросу о «вековечном враге»): а можно как-нибудь эту историческую и социальную память народа измерить годами или поколениями? Иногда складывается впечатление, что до Советского Союза не было ничего, а оттуда мы знаем несколько дат (начало и конец Великой Отечественной войны, полёт Гагарина в космос) — и сразу развал Советского Союза. Поэтому может возникнуть ощущение, что НАТО — это вековечный союз. Историческая память действительно ограничивается у нас 1-2 поколениями? И как советское прошлое преломляется у нас в памяти досоветским прошлым?
Шнирельман: Вопрос, на который ответить однозначно ответить трудно. Я не думаю, что сегодня память ограничивается только ВОВ и полётом Гагарина. Столько источников сегодня существует. Сегодня по разным программам телевидения даётся много исторических передач, вплоть до первобытности. Скажем, недавно передавали целый цикл передач ВВС — и о Римской империи, и о Великом переселении народов. Люди же это смотрят. И масса кинофильмов исторических, которые в общем людям напоминают. Другое дело, насколько эта информация соответствует действительности. Но всё это говорит о длительности истории, о богатстве той же русской истории событийностью, поэтому я не согласен, что всё сводится только к самым последним событиям.
Но Вы тут упомянули очень интересную вещь: поколенческая память действительно меняется. Поколения, которые учились в советских школах, имеют одно представление об истории, поколения, которые учатся в российских школах последние 10-15 лет, имеют совершенно другое представление об истории. Можно сказать о двух разных историях, потому что им совершенно иначе всё преподают и дают другую информацию. Это не только проблема наша: вот в Германии — почему всё так случилось в Германии? Поколение 1848 года — помните, да, революции 1848 года, поколение, воспитанное на либерально-демократических ценностях. Это поколение, которое дало очень много либерально настроенной интеллигенции, в том числе и научной. А вот поколение уже 1871 года, то есть франко-прусской войны. Вот именно это поколение было заражено шовинизмом, национализмом, и именно из этого поколения выросли известные немецкие расисты. С одной стороны, смена поколений, а с другой — события, которые окружают эту смену поколений, тот социальный, исторический, этнический опыт, военный опыт поколения, который, безусловно, оказывает влияние на мировоззрение людей, а, следовательно, на их отношение к себе и к другим, на их поведение в самых разных ситуациях, в том числе и на политическое поведение.
Вы сказали следующую фразу: «О событии, которое не озвучивается СМИ, знает очень ограниченный круг лиц, что позволяет государственным властям успешно конструировать национальные в том числе образы прошлого». Но ведь в тоталитарных обществах это абсолютно не так. В случае, когда власти полностью контролируют все СМИ, то, что происходит в СМИ, не интересует население и не вызывает доверия. И в этом случае (я это вижу на примере своей родной страны, Узбекистана) не удаётся сконструировать исторические мифы с помощью СМИ. Насколько успешно конструируют национальные мифы российское общество, российские власти с помощью российских СМИ?
Шнирельман: Вам в Узбекистане просто не повезло, я бы сказал. Вы правы в том смысле, что информация информацией, конструкции конструкциями, но они как-то воспринимаются людьми, многое зависит от того, что это за люди. Но чтобы серьёзно ответить на Ваш вопрос, нужны серьёзные социологические исследования именно этого вопроса. Социологи многое изучают, но этим вещам не придаётся особое значение. Что я Вам скажу про нашу ситуацию. Социологи за последние 20 лет обнаружили интересную вещь: растёт роль образов прошлого в идентичности. Ведь идентичность может опираться на разные вещи, о которых я сегодня уже говорил: это и язык, это и культура в самых различных её видах, это и образы прошло. Так вот, повторяю, по социологическим данным, всё большую роль у нас здесь играют образы прошлого, то, как люди представляют себе историю своей страны и своего народа. Это плод конструирования, это навязывается праздниками, СМИ, в школе — школа ещё важнее, чем СМИ, потому что ты можешь выключить телевизор, а в школу ты ходишь и уроки истории тебе преподают. Поэтому очень многое зависит от того, что идёт через учебники. А учебниками я занимался, это увлекательное дело: у нас сменилось уже несколько учебников за последние 20 лет, и интересно, как они менялись. В разные годы они транслировали разные идеи, создавали разные картины, и это продолжается, они и сегодня меняются.
А насчёт эффективности мне трудно Вам сказать, тут нужны хорошие социологические данные, а их нет.
Меня зовут Александр Панов. Вы уже частично ответили на вопрос, который я хотел задать, когда Вы говорили о том, что в нашем национализме отсутствует модернизационный импульс. Я как раз хотел спросить: как Вы вообще оцениваете перспективы России выработать национализм, в котором был бы модернизационный импульс? И следующий вопрос: может быть, нужно, чтобы сменилось поколение, чтобы следующее поколение смогло родить такую традицию? Второй вопрос по поводу реакции на травму: Вы сказали, что есть три типа реакции (забывание, маргинализация и перекладывание вины на чужака). А ведь есть ещё вариант — тотемизация травмы. С Вашей точки зрения, насколько эффективны такие мероприятия по профилактике травмы?
Здравствуйте. Спасибо за лекцию, меня зовут Дмитрий, у меня три вопроса — два очень быстрых, один — медленный. Первый: возможно ли теоретически построение либеральной демократии без наличия нации и национализма?
Разделяете ли Вы точку зрения, что существует восточный этнонационализм («плохой») и западный гражданский национализм («хороший»)?
Насколько я понял, либеральный национализм — хорошо, нелиберальный национализм — плохо. И последний вопрос: Вы говорите о радикальном русском национализме, а есть и нерадикальный. В чём разница для Вас?
Действующие лица
-
Виктор Александрович Шнирельман
Лауреат Премии Егора Гайдара 2012 года в номинации «За выдающийся вклад в области истории».
Доктор исторических наук, главный научный сотрудник Института этнологии и антропологии Российской академии наук. Действительный член Academia Europaea – с 1998 г. С 1972 года работает в Институте этнологии и антропологии Российской Академии Наук им. Миклухо-Маклая. Виктор Александрович преподает в нескольких учебных заведениях, включая Российский государственный гуманитарный университет.
Видео о лауреате
Дополнительно о лауреате
Виктор Александрович Шнирельман - автор более 300 работ, в том числе более 20 монографий по археологии (в том числе по лингвоархеологии), истории первобытного общества, социокультурной антропологии, современной этнополитике. Научные интересы последнего времени: этничность и национализм, этноцентристские версии истории, идеология этнических конфликтов, расизм и ксенофобии в современной России.
Расскажите, как и почему вы стали заниматься историей.
Историей я увлекался еще в школьные годы, причем прежде всего древностью. В те годы были сделаны фантастические открытия в области происхождения человека. Так что я решил заняться археологией, и по первой моей профессии я археолог, имеющий большой опыт полевых исследований. Я закончил Исторический факультет МГУ, где давали очень широкое и разнообразное образование. А мне многое было интересно. Тогда же меня заинтересовала этнография, и я иногда ходил на соответствующие лекции. Поэтому мне нетрудно работать в области всех этих трех наук. Но сегодня я чаще всего связываю себя с тем, что на Западе называется «культурная антропология». Целый ряд моих книг посвящен социальной и исторической памяти, а это области, лежащие на стыке истории и культурной (социальной) антропологии. Сегодня это – одна из наиболее востребованных тем.
К какой научной школе вы себя относите?
В советское время у меня были неплохие учителя. Но я никогда не учился в аспирантуре, и много занимался самообразованием. Уже тогда я читал много работ западных антропологов, благо все они были доступны в московских библиотеках. Поэтому и таких авторов я числю своими учителями. А все они представляли очень разные школы. Поэтому для меня важны не столько школы, сколько высокий профессионализм. Именно на это я всегда ориентировался.
Какое направление современной исторической науки кажется вам наиболее актуальным?
Ни в одной науке нет ничего «самого актуального». Есть перспективные направления, но их нельзя свести к какому-либо одному. Для меня лично очень важны исследования социальной и исторической памяти. Сегодня это – одно из очень актуальных направлений. Кроме того, есть вопрос о жизни людей в условиях культурного многообразия. Для антропологов это – не новость. Мы всегда это изучали. Но почему-то общество сегодня открывает для себя эту проблему. Поэтому и ученые сегодня должны побольше об этом писать – о культурных контактах, взаимном обогащении культур, роли культурного многообразия в общественном прогрессе. У культурных антропологов все эти проблемы никаких вопросов не вызывают – мы всегда об этом знали, это изучали, об этом писали. Но для немалого числа наших современников – все это является откровением.
Что бы вы хотели изменить в восприятии истории в современной России?
Думаю, она должна быть менее мифологизированной. Люди должны более трезво смотреть на исторический процесс и видеть его во всем многообразии, а не только в черно-белых тонах. И обсуждать его в рациональных терминах, а не в иррациональных. И хотелось бы, чтобы люди все-таки больше думали о будущем, а не о прошлом. Нельзя бесконечно жить прошлым, постоянно заново переживая исторические травмы.
Как Ваша гражданская позиция влияет на Вашу профессиональную деятельность?
Очень сильно влияет. Для меня есть два приоритета – профессионализм и гражданская позиция. Думаю, ученый не только не должен обходить острые вопросы, но, напротив, заниматься изучением самых острых проблем, которые волнует общество. В этом и заключается вклад ученых в построение гражданского общества.